С НАТУРЫ
Елена МАЗУР-МАТУСЕВИЧДиди был джентльменом и казался мне нигерийской версией Остапа Бендера. По воскресеньям он таскал меня по огромному ангару, где располагался негритянский рынок, контролируемый несколькими группировками, у которых - у всех без исключения - Диди умудрялся быть на хорошем счету и в самых сердечных отношениях.
ДИДИ
Сочетание ультрамариновых шорт с вопиюще-оранжевой футболкой меня поразило. Их обладатель, отливая гладкой асбестовой синевой мускулистых ног, сидел изо дня в день за столом наискосок, что-то штудируя. На ногах у моего соседа по читальному залу были африканские сандалии, кожаные, мягкие, видимо страшно удобные. О том, что было в это время на моих ногах, даже вспоминать не хочется. Я зубрила ТОФЛ, выписывая от руки примеры и упражнения. Однажды мой тропический сосед вдруг оторвался от своих занятий, и, подойдя ко мне вплотную и понизив голос, выразил удивление, зачем это я переписываю задания, когда можно сделать фотокопии этажом ниже.
- Извините, что вмешиваюсь, но я подумал, может, вы не знаете. Это всего шесть центов стоит.
У меня неприятно сдавило горло и защипало в носу. Пришлось признаться ему, что у меня нет денег.
- Шести центов нет?..
У меня действительно в кошельке не было ничего, кроме гринкарты (этот самый кошелек, кстати, пытался украсть в той самой библиотеке бедолага-вор, за которым я бежала, повиснув у него на рукаве, пока он мне его не отдал, в конце концов поверив моим отчаянным крикам, что там ничего нет кроме все той же гринкарты).
Африканец внимательно посмотрел мне в лицо, взял у меня учебник и велел подождать. Скоро он вернулся с копиями.
- Вот, и не вздумай отдавать мне деньги. Добро пожаловать в Америку.
Так мы познакомились с Диди. Он был аспирантом из Нигерии, будущим кандидатом наук. Диди сочетал редкую усидчивость с известной всему миру нигерийской деловой хваткой. Он все время что-то кому-то продавал и покупал, куда-то ездил, с кем-то встречался.
- Это ты рисуешь? - спросил он, указывая на стены в нашей квартире.
- А где ты это продаешь?
- А что, разве это можно продать?
- Продать можно все, - убежденно сказал Диди.
С этого момента Диди взял надо мной бескорыстное шефство. По воскресеньям он заезжал за мной на своей древней, ржавой, совершенно раздолбанной, и пахнущей горелым, американской машине, куда я залезала со свойственным юности бесстрашием. Залезала в буквальном смысле, так как сесть в нее было нельзя. Да и сидеть в ней тоже было невозможно. Спинки кресел давно приказали долго жить и поэтому мы с Диди катили по пыльным дорогам Оклахомы в положении от полулежа до лежа. Вообще, дно машины сильно проседало, и наши попы провисали, почти касаясь асфальта. Несмотря на потенциально эротическую расположенность наших тел, никаких неприятностей, кроме ломоты во всем теле, мои поездки не имели. Вождение драндулета требовало от Диди огромного напряжения, казалось, что расслабься он на секунду - и машина рассыплется на запчасти, а мы провалимся на шоссе.
Диди был джентльменом и казался мне нигерийской версией Остапа Бендера. По воскресеньям он таскал меня по огромному ангару, где располагался негритянский рынок, контролируемый несколькими группировками, у которых - у всех без исключения - Диди умудрялся быть на хорошем счету и в самых сердечных отношениях. Группировки разделяли рынок невидимыми границами и в каждом отсеке Диди встречали как родного.
Рынок был абсолютно закрыт для белых. Они туда и не думали соваться, даже полиция. Но с Диди я путешествовала по этому архипелагу в полной безопасности. Он не вводил меня в курс дел, и моя полная неосведомленность была гарантией моей сохранности. По-первости я пряталась за дидиной спиной, проявляя максимум дискретности. Потом ко мне привыкли. Диди сплавлял золотозубым торговцам сделанные индейцем Чарли и расписанные мною ложки, доски, яйца и коробочки; гангстеры проявляли чудеса обходительности, а наши воскресные командировки вошли в привычку и у меня, и у Диди, и у гангстеров.
Иногда Диди подолгу зависал на рынке, о чем-то договариваясь с "клиентами". Тогда я бродила между нескончаемыми прилавками одна, разговаривая с продавцами и их пышными подругами для которых понятие 'Россия' не было отягощено ровно никакими ассоциациями. Это было еще до того, как русская мафия донесла российскую действительность до оклохомской глубинки. А тогда мы были приятно друг другу в диковинку.
Один раз я все-таки спросила Диди: почему он так фанатично привязан к синим шортам и оранжевой футболке.
- Как, - изумился Диди, - потому, что красиво!
Негритянский рынок стабильно поглощал мои художества, Диди не брал с меня комиссионных, и я накопила на билет домой. Многие годы единственной целью моих приработок и накоплений оставался этот самый билет домой. Видит Бог, с тех пор мне никогда больше не посчастливилось иметь ни таких благодарных покупателей, ни, уж конечно, такого агента, как Диди. Он был не только беззаботно бескорыстен, он продавал, перекупал и сбывал любой товар артистически, с блеском и азартом. Мое восхищение его окрыляло.
Как мы потеряли друг друга, я не помню. Мое небывалое, хоть и весьма скромное, коммерческое счастье длилось целых два года. Кажется, он поехал в Нигерию за товаром, а в это время навсегда покинула Оклахому я. Диди был первым заговорившим со мной в Америке человеком, моим первым знакомым, моим талисманом на самых первых, таких невыносимо тяжких порах. Диди ? мое "Welcome to America."
ЗА ЗАВТРАКОМ
Мы сидели отдельно. Настолько отдельно, насколько позволяло пространство внутреннего двора кафетерия. Нас было трое, и мы не знали друг друга: пожилой повар-латин с добрым лицом (вам когда-нибудь встречались повара со злыми лицами?), я и молодой некрасивый негр с Гаити, уборщик. Я была последней, профессора уже позавтракали, и пришла очередь обслуги. Повар мне улыбнулся и пожелал приятного аппетита. Уборщик не посмотрел ни на меня, ни на повара. У каждого из нас стоял перед собой на столе поднос, а на подносе бумажный стаканчик с кофе, бумажная тарелка с вафлей и бумажный пакетик с сахаром. У уборщика было еще много хлеба и булочек, наверное, он брал домой. На самом деле, я пришла раньше моих соседей, а они уже сели соответственно по правую и левую руку, как можно дальше от меня.
Ко мне на стол прыгнул воробышек. Его поза и наклоненная головка выражала один вопрос: будем ли его угощать? Я бросила ему кусочек вафли. Он подхватил лакомство и стал клевать его в некотором отдалении от меня. Потом неожиданно оставил еду и улетел. Кусочек остался валяться под деревом. Я подумала, что в Нью-Йорке, наверное, очень сытые воробьи, раз они бросаются вафлями с кленовым сиропом. Я, вот, не бросаюсь: что дали - то съем. Но я ошиблась. Воробышек вернулся, да не один, а с целой стайкой воробышков. Двор наполнился милым сердцу чириканием, этим единственным живым звуком больших городов. Я поела и встала, чтобы идти. Налево от меня, на столе у добряка-повара завтракали воробьи. Повар счастливо улыбался и, поймав мой взгляд, весело развел руками, указывая на птичек.
Я взяла поднос. Мне надо было пройти мимо уборщика, все это время неподвижно смотрящего перед собой. Воробышек прыгнул и к нему на стол и завис во все той же вопросительной позе. Уборщик стал отрывать кусок от круглой булки. При этом казалось, будто руки не слушались его, а пальцы распухли и онемели. Кусок вышел слишком большой. Воробышек схватил огромный кусок, унести не смог, уронил обратно на стол, но не сдался а, преодолевая страх, и подскочив совсем близко к локтю своего кормильца, подцепил булку клювом и, смешно накренившись, допрыгал с нею до края стола. Губы уборщика, такие же онемевшие и непослушные, как и руки, медленно расползались в неуверенную, неуклюжую, блаженную улыбку. Проходя мимо его стола, я рассказала ему, как воробышек выпросил, а потом бросил еду, чтобы позвать своих собратьев. Улыбка тут же исчезла с лица молодого уборщика, и мучительная неловкость прогнала короткую радость. Воробышек улетел.
Нью Йорк, июль 2008
МИДВЕСТ
Пейзаж Мидвеста, американского дикого Запада, имеет одну особенность ? это полное отсутствие пейзажа. Едешь вот так по нему, катишься, и глаза катятся тоже, как шары, без всякого искушения за что-нибудь зацепиться. Пусто, ничего нет… В Оклахоме хоть лошади, коровы. Едешь, бывало, с ветерком, и то и дело кричишь ребенку, прицепленному на заднем сидении: "Смотри, какие лошадки, смотри какие коровки, смотри какие…" Нет, ничего там больше нет. В Оклахоме озера искусственные и леса вокруг них тоже. Но звери настоящие. Они, бедняги, поверили в эти искусственные леса и озера, развелись, расплодились, разбегались и валяется их теперь по обочинам распрекрасных американских дорог великое множество. Мне даже на эти самые искусственные озера ездить не хочется: на эту бойню смотреть.
В Оклахоме земля красная. Кроме земли и неба там все искусственное. И ничему там больше быть не положено от Бога. Едешь, смотришь на эту голь красную и представляешь индейцев, тоже красных, красивых, в этнографических костюмах. Индейцы ходили пешком и смотрели на небо. В Оклахоме оно стоит того чтобы на него посмотреть. Небо там невиданное, дикое, красивейшее и прекраснейшее в мире. Если бы белые не смотрели все время в землю, чтобы там еще что-нибудь выкопать, просверлить и туда всобачить, то они бы тоже очень гордились своим небом, символом штата сделали бы. Но они, как земляные черви, слепые и все время шевелятся. Мы и сами такими тут стали, только мы скорее книжные черви, чем земляные.
Небо в Оклахоме все время разное и все время прекрасное. В Оклахоме ничто не должно было бы мешать поцелую и соитию неба и земли, ничего не должно было быть между ними. Так и кажется иногда, что земля возьмет и стряхнет с себя все эти экскаваторы и элеваторы, отхаркнет искусственные леса, выплюнет правильной формы озера и водохранилища, чтобы снова стать голой и чистой и красной.
Такое же чувство посетило меня в Израиле, где смотришь на все эти замечательные трубочки и палочки, понатыканные по склонам, на все эти чудесные рукотворные сады и огороды, вырванные у пустыни, и вдруг пугаешься хилости всего этого, того, чего здесь быть не должно.
За окошком сухо-сухо
Дерево сухое
И трава сухая тоже
Поле, поле…
Вот какая птичка скачет
Посмотрите на нее
Все чужое, все чужое
Не мое,
Не мое.