Бостонский КругозорСТРОФЫ

У МИРА ЕСТЬ СЕРДЦЕ...

...У мира есть сердце. Державы, цари и войны -
всего лишь рама.
Когда поднимаются справа и слева волны -
шагаешь прямо.
И глядя, как воды гладью сомкнутся снова
над плешью брода,
подумаешь: "Боже", внезапно другое слово
сказав: "Свобода".

Когда человек эпохи своей прекрасней,
охота его повесить.
Их было десять - египетских смертных казней.
и заповедей - было десять.

Мясными ломтями, сочась, розовели страны
на плоском блюде.
Они были странны, они были всюду странны -
чужие люди.

Их ноги саднили, их руки хотели имя
на небе высечь.
Их было десятки тысяч. И звезд над ними -
десятки тысяч.

У мира есть сердце. Державы, цари и войны -
всего лишь рама.
Когда поднимаются справа и слева волны -
шагаешь прямо.

И глядя, как воды гладью сомкнутся снова
над плешью брода,
подумаешь: "Боже", внезапно другое слово
сказав: "Свобода".


* * *

Три яблока, один стакан с вишневой
Наливкою. Мне хочется по новой,
Разбрасывая точки и тире,
Прислушаться к осеннему сигналу,
Сворачивая время, как сигару
Катает негритянка на бедре.

Холстом украшен жертвенный треножник.
Твой рыжий и бессовестный художник,
Лишенный окончаний и корней,
Я ничего, наверное, не значу.
Но посмотри, с какой самоотдачей
Я высекаю звезды из камней

И поджигаю спичкою, как порох.
Прости мои полотна, на которых
Катаются во всей своей красе
Спокойно и уверенно, как Будда,
Ветра на крыльях мельницы, как будто
На чертовом вращаясь колесе.

Тебе, должно быть, тесно в этой раме?
Обманутая здешними дарами,
Ты губ приподнимаешь уголки,
Спеша улыбку на лицо напялить,
И дергаешь за ниточки на память
Завязанные мною узелки.


* * *

Я родился от буквы ять
Под обстрелом чернильных пятен.
Не пытайся меня понять -
Я и сам себе непонятен.

Я сменил полусотню лиц.
И о чем рассказать могли мне
Снегопады пустых страниц
И косые в линейку ливни?

Я витийствовал на бегу
Под покровом змеиной кожи.
Пожелай твоему врагу
Быть слегка на меня похожим.

Вырывай из судьбы листы
И, не помня, к чему и кто ты,
Из космической пустоты
Извлекай по частям пуст?ты.

Опрокинется небосвод,
И спросонья глазам усталым
В полусумраке эшафот
Померещится пьедесталом.

К одиночеству моему
Прислонив на подушке пряди,
Приручай, как собаку, тьму,
Против неба ее погладив.


* * *

Поминай меня лихом, вышивай меня лыком,
Напиши на иконе с полуангельским ликом
И, покрыв меня лаком, осчастливь меня лайком,
Предназначив вахлакам и породистым лайкам.

Запряги меня в нарты, проиграй меня в нарды.
На физической карте пририсуй бакенбарды
Африканскому Рогу, где родятся поэты,
К болевому порогу приближая планеты.

Помести меня в повесть, посади меня в поезд
И приставь часового, потерявшего пояс.
Я почувствую счастье от лодыжки до выи
Нацепив на запястье пояса часовые.
 
Называй меня лисом, посылай меня лесом,
Напевай меня басом, рассыпай меня бесом
По казенным палатам, по беспамятным плитам,
По врачебным халатам, алкоголем залитым.

Напиши мое имя на древесном наплыве,
На клубящемся дыме, на прибрежном отливе,
Где единоплеменно осыпаясь, как манна,
Мы живем поименно, умерев безымянно.


* * *

На море шторм. Шатаясь в полусне,
Поют валы протяжно и глумливо.
Как треснувшие стеклышки пенсне,
К единомысью сходятся заливы.

Худые ребра мылит парапет.
И головой качая полупьяно,
Плывет маяк, процеживая свет
Сквозь решето прибрежного тумана.

Бутылочное горлышко грызет
Матрос в отставке, пролетарий порта,
И бескозыркой крестит горизонт,
Неподходяще поминая черта.

Штормит в бутылке недопитый скотч.
И жизнь, махнув безвыходно рукою,
На цыпочки привстав, уходит прочь,
Не нарушая ничьего покоя.


* * *

Пора возвращаться в родные пенаты,
Где даты поддаты и мысли пернаты,
Где жизнь на лету и любовь на бегу,
И зимние окна рисуют квадраты
Оранжевым светом на черном снегу.

Пора возвращаться в родные палаты,
Где в белых халатах гуляют пилаты,
Галантно затеяв с медсестрами флирт.
С одним из пилатов, я слышал, пила ты
Из жертвенной чаши этиловый спирт.

Чужие супруги в постели упруги.
Я рад за тебя и за то, что в округе
Чекистской походкою бродит зима.
Ты любишь пилата за чистые руки,
Горячее сердце и холод ума.

Пора возвращаться в родные коммуны.
Не знаю, зачем, и не знаю, к кому, но
Гудит голова, и бормочут уста,
И к деньгам карманы, по счастью, иммунны,
И совесть - не столько чиста, как пуста.

И хочется воздух руками потрогать,
На землю упав, как остриженный ноготь,
И бешенным псом, возмутясь тишиной,
На тени в окне твоем лаять - должно быть,
С похмелья окно перепутав с луной.


* * *

Вид из окна - ненаписанный мною холст.
Здешний пейзаж аккуратен, приземист, толст,
Носит очки и в мелкий узор жилет -
Словом, похож на бюргера средних лет.

В раме становится мир запредельно прост:
В термосе кофе, в тостере зреет тост.
В рюмке на тонкой ножке блестит яйцо
И подстрекает расквасить ему лицо.

Этот слегка порочный, но прочный быт
Десятилетьями, словно гвоздями, сбит,
Собран по крохе, закупорен в хромосомы.
Масло на тост намазано, молоко
В кофе налито. И жить до того легко,
Что умирать приходится невесомо.


* * *

С ее приходом вечер перестал
быть томным, став двухтомным. В темноте
светился, как магический кристалл,
аквариум без рыб, поскольку те
взлетели вверх икринками огня,
скользнув по ней, приветствуя меня,
переливаясь плавно и певуче
настолько, что кружилась голова.
И нам шептали на ухо беззвучья,
и от волненья путали слова.

А после мы лежали в тишине
лицом к лицу. И улица в окне
плыла, и фонари гляделись прямо,
и, как паук, спустившись по стене,
крестообразно тень оконной рамы
покоилась на нас и простыне.

И пробуя пространство на изгиб,
ватага электрическая рыб
на сумеречных комнатных форпостах,
оранжево светясь, как апельсин,
чертила "мене, текел, упарсин" -
не столько нас пугая, сколько воздух.


* * *

Мы - незаконно избранный народ.
Нам имя - смута. Отчество - разброд.
Неоднократно посланные к черту,
Мы самый ад преображали в муть.
И если перерезать нам аорту,
Оттуда вместо крови хлынет ртуть.

Легки, как голубиное перо,
Мы воду превращали в серебро
И золотом детей своих кормили,
Бросали землю в омут виражей
И, у пространства скручивая мили,
Склоняли мир на сотню падежей.

Мы осыпались бисером с небес,
Мы рассыпались, словно мелкий бес.
Зверея от космической печали,
Выстраивали царства на крови.
И ненависть с готовностью прощали.
Но не прощали никому любви.

Свои тела, сожженные дотла,
Мы поменяли на антитела.
И заключив себя бесповоротно
В кармическом проклятом колесе,
Мы быть умели кем и чем угодно,
Но только не умели быть, как все.

И мир под стук лопат и скрежет пил
Нас проклинал и бешенно любил,
И сам себе казался инородцем,
Шагнувшим за последнюю черту,
И слушал топот сердца, иноходцем
Бегущего свободно в темноту.


* * *

Мое сердце прошлось, как осенний странник,
по густым полям, по пустым задворкам,
по поверхности лужи, в свой многогранник
заключившей небо, по черствым коркам
прокаженных листьев, по рваным звеньям
мимолетностей, возданных мне сторицей.
Я хотел, чтобы время рычало зверем,
откликаясь во мне перелетной птицей.
Я хотел быть раздет до последней нитки,
ощущать опасность, предвидеть гибель
и подсчитывать гордо свои убытки,
как ненужный хлам расточая прибыль.
Я хотел желтоглазой луны лампаду
зажигать под вечер в безлюдном сквере.
И под ней пророчествовать до упаду,
ни на грош предсказаньям своим не веря.
Наблюдая, как мир надо мною меркнет,
и готовый верить, что он несметен,
я себя ощущал до смешного смертным -
потому что, наверное, был бессмертен.


* * *

Я зимовал, веснел, летал и осенял,
крошился, словно лед, и сыпался, как бисер,
меж ласками менад и лавками менял,
меж летописью букв и скорописью чисел.

Мне пели времена цикадами секунд,
насвистывал простор верстою воробьиной.
И сердца моего рубиновый корунд,
разламываясь, тек сочащейся рябиной.

Я мускусом пропах от бешенства эпох.
Юродивая жизнь во всех скабрезных видах
плясала надо мной. И мне дарила вдох.
И знала, что в ответ я подарю ей выдох.


* * *

Наступая на тернии ахиллесовою пятою,
над бумажною пропастью зависая нестойко,
каждой строчкою, буквой и запятою
я знал, что мы смертны, но не знал, что настолько.

Скажешь - мелочи? Я не верю, что мелочи - мелки.
Отдавая друг другу последнюю кроху,
мы вращаем в руках секундные стрелки,
из ушей выковыривая эпоху.

Времена и места по-доброму гиблые -
пей холодную водку, заедай консервами,
совращай себя выдумкой. Как не сказано в Библии,
предпоследние станут однажды стервами.

Напевая оду, звучащую, как пародия,
привыкаешь сумерками опустелыми
иностранцем быть у себя на Родине,
марсианином став за ее пределами.

Постояв у стойки, расходятся постояльцы,
заплатив по счету. И устав от вечности,
нестерпимо тянет, поплевав на пальцы,
загасить луну на своем подсвечнике.


* * *

Я был допущен в нерайский сад
одною жизнью тому назад.
Я был отпущен в чужой народ
одною смертью тому вперед.
И там лечил я, небес немей,
искусом яблок укусы змей.
Одной дорожкой, одной тропой
я разминулся с самим собой.
И пожелавший меня спасти
литою сталью крестил пути.
Ложились рельсы на ребра шпал,
в окне светился луны опал,
и я глядел в черноту окна,
почти забывшись. А времена,
на перегонах беря разгон,
качали жизнь, как пустой вагон.


* * *

Посиневшими от алкоголя ночами,
она видела смерть у меня за плечами
и у смерти из рук вырывала косу,
осыпая такою сердечною бранью,
что, укрывшись под облака шкуру баранью,
зимний месяц тощал и дрожал на весу.

И плескалась смущенная жидкость в стакане,
и осколками льдинок звенела о грани,
и невнятным осадком ложилась на дно.
И светлело окно, и, прямая, как шпала,
неприятно оскалившись, смерть отступала,
на бесцветных обоях оставив пятно.

Но однажды, когда ничего не осталось -
только наша зима, только наша усталость -
растворившись в одной на двоих темноте,
мы шагнули совпавшими стрелками в полночь.
И напуганной птицей, зовущей на помощь,
выкипающий чайник свистел на плите.


Амстердам

Этот город, казавшийся от осени рыжим,
улыбался виллисмитами, щурился джекичанами.
Я гулял вдоль набережных, пропахших гашишем,
познакомился в баре с полупьяными англичанами,

раскатал на бильярде пару-тройку шаров,
одолел двоих, проиграл в финале.
Наблюдал с моста, как единственный из миров,
не прося о помощи, тонет в канале.

Из десны канала зубасто росли дома,
уцепившись, наверное, за дно якорями.
С несусветным ором, точно сойдя с ума,
пролетали чайки над красными фонарями.

Полыхали окна, напоминая домны.
Проживая от первого до последнего вздоха,
домочадцы эпохи казались бездомны,
как бездомной казалась сама эпоха.

Пульс ночного города становился глуше.
Город ожил к утру в похмельном миноре,
розовея, словно кусочек суши,
завернутый бережно в лоскутик моря.


* * *

В полусне подрагивает утро
голубой полоскою на шторе.
Неопохмелившаяся бухта
с жадностью заглатывает море.

Валуны, осевшие кургузо,
тополя, застывшие в молебне.
Раскрывая зонтики, медузы
сонно перелистывают гребни.

Рваною соленой бахромою
волны отпечатывают коды.
По песку следы ползут змеею
и кусают в пятку пешехода.

Прячется усталость в подмигнувшем
лоскутке заоблачного света.
Мы, конечно, встретимся - в минувшем.
Потому что будущего нету.


* * *

... но внутри неприютно - становится тесно извне.
Улыбается преданно то, что давно уже продано.
Хорошо быть улиткой и всюду носить на спине
бесподобно красивую, трепетно хрупкую Родину,

ощущать каждой клеточкой тела, что вы - заодно,
неразлучные спутники, верные дружбе соратники,
сообща опускаться  по скользкому илу на дно
и по тучному склону соборно ползти в виноградники.

Истончав, как слюда, за собой не оставив следа,
времена и места, как тоска и тоска, одинаковы, но
рассыпается мир, и сочится морская вода
застывающей каплею соли из треснувшей раковины.


Она писала мне из Испаниии

Она писала мне из Испании - буквами, как бесенята, мелкими,
что скучает, купается в море, везет в подарок часы -
недорогие, но очень красивые, с необычными стрелками,
изящными и поджарыми, как андалузские псы.

Она описывала деревья, многорукие, как менора
с апельсинами вместо свечек. Об испанцах - не очень к месту -
сообщала, что галантны, обращаются к ней "сеньора",
удивляются, что одна, и зовут разделить сиесту.

Признавалась вдруг, что поверила в жизнь иную
впервые и здесь, где ничто ни на что не похоже.
Я читал ее строчки, делая вид, что ревную,
удивленному воздуху корчил страшные рожи,

расправлялся с андалузцами одним ударом навахи,
доставал из бара бутылку риохи,
бормотал про себя: "Ах уж эти испанские махи...",
добавляя зачем-то: "Ох уж эти еврейские лохи...".

Ее письма, меж тем, истончались, как влага
под субтропическим солнцем, читаясь кондово:
"Изумил Кадис... поразила Малага...
несравненна Севилья... хороша Кордова".

Затем пришла бандероль. С часами. К часам прилагалась записка:
"Остаюсь в Испании. Весной расцветет миндаль.
Не грусти, я люблю тебя. Лишь отбрасывая то, что близко,
видишь даль".

Я пил кое-что покрепче. Вспоминал ее родинки - десятки родин
на теле. Говорил себе, что бессмысленно стоять на пути к
совершенству... По слухам она то ли вступила в монашеский орден,
то ли открыла на набережной бутик.

Я сидел, у безморья ожидая шторма.
На ее часах, заблудившись меж точками и тире,
околевали стрелки - как собаки, лишенные корма,
умирают в собственной конуре.


* * *

Пора перелетных птиц отпускать на волю -
в нездешние палестины, в невидимые леванты.
Красный ветер гуляет по маковому полю.
Сиреневый ветер шевелит стебли лаванды.

Вечер опускает голову, как усталый вол,
волк за горой поднимает привычный вой.
Ты всего лишь одна волна из тысячи волн.
Ты всего лишь одна война из тысячи войн.

Сосчитай черепа - хорош ли сегодня улов?
Сквозь плетение невода льется квадратно свет.
Говори со мной - у меня достаточно слов,
чтоб глядеть на тебя, ничего не сказав в ответ.

Я бросаю твой невод в небо и вновь молчу.
И глядит, подрагивая, желтой луны свеча,
как приходит вечер, тебя прислонив к плечу,
и приходит вечность, тебя отряхнув с плеча.


* * *

На вешалке шлем, ночной колпак и корона -
то ли царстовать, то ли спать, то ли выступить в битву.
Не спеша, перечитываю жизнь Нерона,
лежа в ванне и держа наготове бритву.

Потолок прозрачен, созвездья висят, как грозди,
луна, словно шляпка гвоздя, бронзовеет ржаво.
Интересно, придут ли сегодня гости
зачитать приговор от лица державы.

Я признаю себя виновным в измене.
Проведу по венам. Теряя силы,
напишу на кафельной стенке: "Мене...",
закусив упарсином стакан текилы.

Я проделал по многим окрестным странам
путь - от лезвий мечей до бритвенных лезвий.
Умирать намного приятней пьяным.
Да и жить сподручней не слишком трезвым.

Слава, зудящая, как короста,
осыпается с кожи. Невнятно серо,
утро стирает похмельно звёзды
с погон погибшего легионера.  


Возвращайся назад - ты еще до себя не дорос.
В этом мраморном мире с двойным гуттаперчевым дном
то ли с красным вином натощак столоваться взасос,
то ли плавать навзрыд меж кувшинками с белым вином.

Нецензурной строкой выстригает тонзуру аббат.
Истончаясь до спицы, рука поднимает стакан -
пропивай Ватикан, принимая на грудь целибат,
пробивай целину, оторвав от груди Ватикан.

Возвращайся назад - в эту вечнозеленую топь,
где тебя приютят и обратно прогонят взашей.
Барабанные палочки выстучат нежную дробь,
пахлавой и хулой разорвав перепонки ушей.

Над тобою вращает луна голубой хулахуп,
то качнувшись назад, то по новой качнувшись вперед.
И застыв, ты срываешь чешуйки с обветренных губ,
превратив в облысевшую бабочку собственный рот.


* * *

Нарезанного света полоса,
свивая воздух в пыльную спираль,
заглядывала в комнатные недра,
татуируя спящие тела.
Мы открывали нехотя глаза -
нам белозубо скалился рояль,
разявив пасть, и солнечная цедра
на клавишах лимонами цвела.

Освоившийся в здешней полумгле,
нездешний свет, впадая в некий транс,
волною перекатывался через
предметы гардероба на полу,
плясал на лакированном столе,
облизывал тарелочный фаянс,
лакал из рюмок недопитый херес
и нюхал сигаретную золу.

Твое слегка округлое лицо,
переливалось, словно циферблат,
под желтой медью солнечной тарелки,
катившейся со звоном в небесах.
И размыкая времени кольцо,
я проводил рукою невпопад
по твоему лицу, как будто стрелки
пытался переставить на часах.


* * *

На жестокой негнущейся вые
сосчитал позвонки суховей.
Разгони облака кучевые -
мне нужны облака кучевей,

на которых, со скуки повесясь
и качнувшись в проеме пустом,
улыбается худенький месяц
тонкогубым испуганным ртом.

И старушкою в детской панаме,
протирая платочком очки,
темнота наблюдает за нами,
расширяя от боли зрачки.