Сокровенное
Елена Матусевич...Так о чем это мы? Он читает, он много читает. Особенно "Графа". Он так его называет: Граф. Достоевский врал, во спасение, но врал, а Графа уважаю. "Слышь, моя - дура. Ты - умная. Ты далеко пойдешь. Что тебе в ней? В нас? Отвечай". Что я отвечаю? Что бы не отвечала, ему нравится, углы каменного отверстия ползут вверх. Черные щели сверлят. Чего он ищет? Те, за кого я тут держу ответ, должны быть довольны, кем бы они не были...
_______________________
ЧЁРНОЕ И БЕЛОЕ
"Папа, ну, что ты". Поднимает глаза как Вий свои веки. Стушевалась, ушла, ничем не может помочь. Исчезла. И куда можно исчезнуть в таком малом пространстве? А соседи, где соседи? На работе все. Это у него смены. И сегодня он дома. Смены, я не путаю? Не путаешь, не боись. Попытка встать с табурета. Камень на плече - сиди. Сидеть. Что я ему здесь отвечаю? За все и за всех. Других, видно, нет. Есть только я, на этом высоком табурете. Посреди чужой убогой кухни, линолиумных квадратиков грязного цвета, дыма, мешков с картошкой и связок лука. Дым, форточка, я никогда не уйду.
Так о чем это мы? Он читает, он много читает. Особенно "Графа". Он так его называет: Граф. Достоевский врал, во спасение, но врал, а Графа уважаю. "Слышь, моя - дура. Ты - умная. Ты далеко пойдешь. Что тебе в ней? В нас? Отвечай". Что я отвечаю? Что бы не отвечала, ему нравится, углы каменного отверстия ползут вверх. Черные щели сверлят. Чего он ищет? Те, за кого я тут держу ответ, должны быть довольны, кем бы они не были.
Смотрит в глаза. У него - черные, прямые, узкие, длинные, тоже длинные, как руки, как пальцы, как ступни, как лицо, как шея, как спина. Ресниц или нет, или мне показалось. Пытаюсь рассуждать, как полагается делать в подобных случаях. Мы, вроде, куда-то шли. В кино. Кино подождет. Сидеть! Табуретка ровно посередине, до двери кухни далеко, до двери квартиры еще дальше, до порога дома не добраться в этой жизни. "Ты мне скажи, прав я или нет?"
"Алик", нежный, усталый голос. Слава Богу! "Ну, что ты к ребенку привязался?" Ставит тяжелые сумки. Раздутые ноги в лечебных чулках, набухшие, страшные вены. "Фу, накурил-то как! Обкурил тебя?" Меня угощают салатиком и розовым муссом. Несравненно готовила женщина. Мусс бледный, воздушный, невиданный. Я хвалю. Мне надо идти. Меня давно ждут, уже заждались, уже извелись ждать. Метро, станция Маяковская, красная, обожаемая. Мозаика, ее погладить прохладно и гладко. Пока ждешь поезда, свидания, подружку. Запах, любимый, метрошный, тепло-резиновый. Эскалатор, ползут лица, наблюдай, сколько хочешь. Домой, на остров, на лазуревую станцию, в трамвай, к себе в рай, в белое, наглаженное, накрахмаленное, кружевное бытие, где в перламутровые пепельницы-ракушки с радужным нутром не кладут окурков. Там они просто стоят как легкие лодочки на вышитых курчавых волнах-салфеточках, белые на белом. Их позиция выверена, их нельзя передвинуть ни вправо, ни влево. Ревностная рука вернет их на якорь под вазой с цветами, на вязанную крючком моей прабабушки салфеточку. В раю есть ванна с болгарской пеной на которую совершает нелепые наскоки одураченный шевелящейся мыльной горой кот. Есть кот: черный, чистый, в белых манишке и перчатках, брезгливый, нервный кот с характером. Я дурю кота, шурша пальцами под пеной, он прыгает и падает в теплую воду. Обиженный, похудевщий от воды в три раза, он с брызгами выскакивает из ванны и тарабанит лапами в дверь, извещая маму и Бусю об очередном свершившемся предательстве. Прибегает мама, заворачивает кота в большое полотенце, трет его, смеется, журит меня, кот вырывается и трясет лапами. У мамы крем в желтых и красных пластмассовых баночках. Они сводят меня с ума своей красотой. Крем жирный, мама лоснится.
У нас те же неаппетитные квадратики в кухне на полу. Зеленые и коричнивые, тухлое сочетание. Бедность прикрыта салфеточками, тряпочками, накидочками. В коридоре постоянно ломается стул. За его спинку запихнуты мужские тапки всех размеров. Для маминых поклонников и моих одноклассников. Одноклассники приучены сами доставать тапки из-за стула. "А, Миша, вы уже?" Мишкины ноги не помещаются в тапки, но он послушно тащит их на концах пальцев: "Здравствуйте, Мария Харитоновна." "Миша, вы будете кушать?" Он будет. И Андрюша будет. И другой Миша. Все будут. На чистой скатерти, на белой салфеточке, с серебряной ложечкой и из кузнецовской тарелочки. Мальчики хорошие, вежливые, кухня светлая, занавески цветочные. Миша ест много, не глядя, шаря по столу, как слепой, смотрит вниз, смущенно шевелит лбом и мягким льняным чубом, бурча под нос тихие благодарные 'спасибо'. Андрюша ест медленно, со смаком, хвалит, шутит, смеется маленьким, легким, как он сам, смехом, рассуждает, чинно беседует с Марией Харитоновной. Белые большие зубы, зеленые большие глаза. Другой Миша ест мало, больше пьет чай, он изысканно вежлив и почтителен, у него нездешние манеры и нездешнее благородное лицо с тяжелыми веками и далеким профилем.
Рвется, рвется, юная сила наружу из кружевного рая. Все, что в детстве важно: родители, уют, безопасность, в юности становится общим фоном. Идешь домой с вечеринки, а дома опять та же бабушка отпирает ту же дверь. А тебе куда важнее, где сидел Миша, как посмотрел Андрюша, и кого пошел провожать другой Миша. А тут тебе суп, салфеточка, серебряная ложечка из подарков расстрелянного царя прадедушке, тонко нарезанный хлеб, домащние корзиночки, фарфор, цветочные занавески между раем и преисподней.
Лето, сессия, звонок в дверь и на пороге она - белая, вся белая: волосы, кофточка, носочки, туфельки. За ней - светлая дверь. За ней - белая дорожка. За ней - наш белый остров. "Ну, что?" Сильные, теплые, старые руки хлопают в ладоши: опять на отлично! Подметки рвет! Внученька, свет в окне, деточка, горлица.
Не надо мне ни Бога, ни рая, ни ангелов, если не увижу ее больше. А если увижу, то хоть сейчас берите и ведите туда, где есть она. Если справедливо, что разлучили нас навек, значит, нет на свете никакой справедливости. Все обман. Насмешка все, подлость и жестокость никаким преступлениям непомерная. Я только и даю согласие на эту прогулку по тюремному двору, что теплится надежда, что в конце встретит меня она, и, как тогда, откроет мне белую дверь. И я паду на колени и оставлю себя за порогом, и не будет мне ни жалко, ни страшно, потому что узнаю я, что Бог есть любовь.
БАЛКОН
Балкон. Она стоит твердо, несильно опираясь. Осанка, крепкая спина, густые пышные волосы. Лицо свежее, давление нормальное, пульс девический. Вся в чистом. Уход хороший, дом новый, занавески веселенькие.
Она стоит там каждый день, сосредоточенно-растерянно вглядываясь в то, что под ней, под балконом. Снуют люди, гремит трамвай. Она никогда не видела этой улицы. На углу вечная скорая. Ее обтекает, не касаясь, жизнь. Мощные арийские ребята вносят, выносят, катят, поднимают, вываливают, пересаживают, увозят, привозят. Но нежно. Уход.
Новый дом на самом углу оживленной улицы. На перекрестке светофор, огоньки, переход, булочная. Старались. Но жизнь вежливо топорщится и в зазорах между ней и домом дышит только персонал. Пустыня в оазисе. В окнах игрушки, при входе цветы. Еще немного и ясельки, еще немного и погост. И никто не виноват. И столько денег. И у нее ничего не болит и она будет жить долго-долго.