"Сладкая жизнь" и др.
Елена Матусевич...Через две мили сворачивай. Жалко, что нельзя еще быстрее ехать. Я бы сама повела, у меня права остались, я их спрятала, да попадемся, отцу твоему штраф за меня выпишут, и тебе, главное, влетит. Нельзя. Мне теперь все нельзя. А то ведь, упаси Боже, умереть могу! В девяносто-то семь лет...
_______________________
Лежит Леся, лежит, не шевелится. Всю ночь пироги да булочки, хлеба да печенья. С повидлом, кремом, ягодой, орешками, посыпками, помадками, изюмом и маком. С вечера замесит, ночь печет, к утру погрузит, а там в город свезет. А как же? Загодя нельзя, клиентам обещано, и в объявлении у ней так: все свежее, с накануне, не то, как у других. Так уж она всегда, точно, свежее. Не схитрит, не пожалеет. Сама спечет, сама снесет. А кому ж? Сама.
-Тебе что, мальчик? Да ты поди сюда, какой тебе? Да ты про то не думай, кто тебя про это спрашивает? Бери, бери, ничего, не обеднею.
-А вам что? Сколько? Десять шоколадных, десять малиновых, десять ванильных. И то…
Улыбается Леся, сладкая женщина, sweet lady. Всегда к ней очередь. Сладкий у ней товар, жирный, ласковый, сам в рот просится.
-Мама, мама, сначала трубочку!
-Одну трубочку? Да шо так мало? Вон он худенький какой. Какую тебе? Шоколадную или ванильную? Не знаешь? Ну, на те, дитка, две трубочки, все в рост уйдет.
Улыбается Леся, а улыбка с левой стороны не вверх, а вниз, к земле, тянет.
-Что это у вас?
-Да, перекосило, простудилась, верно, да так и осталось, как омертвело, что ль.
-Да вы бы показались…
-Доктору-то? Да не, то ничего, работать не мешает, не болит, а шо лицо, ну, Бог с ним, с лицом. Наша порода такая, двужильная, куда им до нас, до херсонских…
Всю ночь пироги да булочки, хлеба да печенья. Рогалики, трубочки, пончики с вареньем. С клубникой, малиной, миндалем, ревенем, лимоном, кардамоном. Вафли сахарные, сухарики чесночные, печенки в мешочках, пирожные в коробочках. Чисто, ладно, аккуратно. Только поворачивайся, только успевай к протянутым рукам, чекам, монеткам, долларам. Ходовой товар, веселый, штучный. Рожки, язычки, полоски, хлебцы, коржики. Не видали тут таких, в супермаркетах своих. Еще, еще, кузов большой, налетай сердечные. Она еще напечет, накрутит, начинит.
Лежит Леся, да пора вставать. Разложить, завернуть, снести, да ехать. Далеко ехать, сто семьдесят километров, да в темноте, да, считай, по льду. Но ничего. Что темно, не привыкать, что ноги не идут, так расходятся, что руки немеют, да и такими можно. И встала Леся и пошла, и взялась, и несет. От печи к столу, от стола к двери, от двери к кузову. От кузова к двери, от двери к столу, от стола к печи. И опять. И опять. Утро стылое, кузов ледяной, подносы пудовые. На подносах буханки, на противнях торты, в формах кексы.
Кексы теплые, пол холодный. Между ними большая Леся лежит. Не шелохнутся на ней торты, не дрогнут халы. Тихо и чинно покоятся они, прижимая ее к чужой земле. Не отпустят больше. Скиснет тесто, засохнут начинки, остынет печь. Взойдет солнце. Кончилась сладкая жизнь.
ЖАК
Посвящается Лорен Швайцер (1915-2013)
-Да тут недалеко, ты помнишь? Или не помнишь? Чего тебе, в твоем возрасте, по кладбищам таскаться. Я и сама не люблю, вообще-то. Пустое это, самой к себе в гости ходить. Сам себя пригласил, сам себе цветочки. Ты, кстати, цветы не забыл? Для Жака. Это мои любимые гости, те, куда меня не пригласили, и куда мне поэтому до сих пор хочется. Не так ли? Familiarite engendre le mepris. Жак все повторял это, оттого и помню. Хотя, ты же не говоришь по-французски. Tолько жена.
-Да, вот по этому хайвею до пятьдесят пятой, там потом знак должен быть. Тут можно быстро ехать, я люблю. Обгони этого и иди по правой. Я вот что хотела сказать: нам всем телевизоры в комнаты поставили. Я смотрю. Показывают, как мир без нас живет. Ничего, интересно. И как люди раньше без телевизора умирали? Не представляю.
Мне грех жаловаться. Во-первых, я понимаю, что смотрю, а, во-вторых, помню, что смотрела! Меня тут всем комиссиям показывают: раритет, говорящий антик. Даже статью про меня написали. Я тебе посылала, ты читал? Ну, и что, что неправда. Правду говорят от отсутствия воображения. Жене твоей не убудет, а мне приятно, что профессор ? ты. Жалко тебе? Газета местная.
Гордись бабушкой. Я тут ? единственный нормальный человек, включая обслуживающий персонал. Эти на нас глядя рехнулись. Плюс квам перфектум. Время такое в латыни есть, знаешь? Хотя ты ведь и латыни не знаешь. Ну, жена. И чего бы это ей латыни не знать? Жак тоже знал. Так вот, плюс квам перфектум, мой милый, значит "больше, чем законченное", прошедшее в прошедшем. Время после окончания времени. Это про нас.
Старость теперь ? как жвачка на тротуаре: липкая, тянется и не наступить невозможно. Я пыталась, ну, ты знаешь. Так никак: очень есть хочется. Аппетит у меня, просто неприлично. Ладно, ладно, не буду. Совсем засохну, само отвалится.
- Через две мили сворачивай. Жалко, что нельзя еще быстрее ехать. Я бы сама повела, у меня права остались, я их спрятала, да попадемся, отцу твоему штраф за меня выпишут, и тебе, главное, влетит. Нельзя. Мне теперь все нельзя. А то ведь, упаси Боже, умереть могу! В девяносто-то семь лет.
Смотри, поворот не пропусти. Я зачем тебя сюда потащила…
Отец твой велел не говорить тебе. Так вот: дед твой, пусть земля ему, не спал со мной. Совсем, считай, не прикасался. То есть сначала еще туда-сюда, хотя, как я потом для себя открыла, и это ни к черту, оказывается, не годилось. То есть именно что туда-сюда, пардон. Ну, да ты большой у меня уже мальчик. Сам папа. И раз жена от тебя пока не сбежала, значит, ты у меня ого-го! Так? Золото мое. Они ведь теперь сбегают. А твоя особенно. Теперь стало можно. А тогда...
- Поворот ты все-таки пропустил. Мало ли что! Я семьдесят лет за рулем провела и поворотов не пропускала. Это я не для газеты, я правду говорю. Придется возвращаться на хайвэй. Ну, ничего, не на крестины едем.
Так вот, было у нас это туда-сюда по воскресным дням, а потом, как твой отец родился, и вовсе все кончилось. И ведь не то, чтобы он детей хотел. Не думаю. Но вот как Крэг родился, так и все. Сорок лет. Мы только обедали вместе, с открытыми шторами, при свете, чтобы соседи видели, что у нас все как у всех. Нас так воспитывали, и я думала, это нормально. И потом, от его туда-сюда не особенно-то разойдешься. Это же как все. Если мало есть, желудок сужается, а когда не это, то тоже. Подружки мне завидовали даже: "Везет тебе, Лорен, не пристает." Тогда так было.
- Ну, вот, теперь ты правильно едешь. Теперь все прямо. Там тупик. Так вот, я все эти годы думала, и зачем он мне предложение сделал? Женился на мне зачем? Не неволил же его никто. Это наш брат, за черта пойдешь, лишь бы старой девой не остаться.
А Жак меня два года промусолил. Проказник. Два года втроем ходили. Жак меня в кино пригласит, и дед твой за нами увяжется. Руки в карманы, молчит, идет поодаль, но идет. И везде так. Я даже привыкла, за два года, идет и идет. Но что за радость ходить с влюбленными третьим? А потом Жак исчез, а дед твой предложение мне сделал. Ну, мне думать было некогда, двадцать семь лет, шутка? А ему зачем? Он же мужчина, свободный человек. Вот и протлела я с ним сорок с лишним лет. Хорошо не пятьдесят. Во всем, внучек, надо находить хорошее.
- Хорошо, никого на парковке нет. Не больно-то народ горюет. Да и будний день. Дальше я на тебе повисну. По этой дорожке налево. Так я к чему? К телевизору. Я помню, почему я с телевизора начала. Он у меня целый день иногда включен, так, для присутствия. Ты садись, тут скамейка есть. Нет, это я устала, не взыщи.
Так вот, Жак красавец был. Не наш. Русский. То есть не русский, а француз, но до того русский. Из Парижа. Семья его во Франции осталась, а он к нам как-то попал, через Сан-Франциско. У нас тогда иностранцев совсем не было. Юг, глубинка. Кто? Эти? Эти, может, и были. Наверное, были. Я не о том. Я тебе о настоящих иностранцах говорю. Их не было. Ну, пошли, тут два шага осталось. Вот. Фамилия, видишь, какая у него длинная? Одиннадцать букв. Он говорил, что дворянская. Я верю. Ты бы его видел…
А я тогда ему сказала, что мы из швейцарцев. На всякий случай. Наши тогда все в швейцарцы и австрийцы подались. Твой отец хотел бы в них и остаться. А я тебе скажу: немцы мы чистые, и ты бы был, если бы твой отец… Ну, ладно, ладно, не буду. Во всем надо находить хорошее. Давай сядем. Шикарный памятник. И как Жак здесь оказался? Уехал, исчез, а потом узнаю: умер, погиб, и здесь похоронен.
Почему здесь? Погиб он в сорок пятом году, видишь, тут написано: 1915-1945. Золотом: "Погиб при освобождении Европы от нацизма". От деда твоего и узнала, он мне сказал. Мы ведь сюда оба ездили, правда, не вместе…
Так вот, про телевизор. Забавнейшая история. Вспомнила я, сопоставила. Телевизор помог. Одно время там все про геев показывали: разрешать жениться или не разрешать. Пока я разобрала, что это такое… Так вот, что я тебе скажу. Тогда, конечно, и в голову такое не могло прийти, но дед твой, чтоб ему пухом, не за мной два года третьим ходил. Не про меня был треугольник. Может, Жак оттого и исчез? Не мог выбрать? Не хотел обижать? Опасался огласки? Не спросишь. Да только тело Жака твой дед сюда перевез, уж не знаю как. Больше некому. Потому мы и дом свой так долго купить не могли. Дорого это, покойников в такую даль возить и памятники с золотыми надписями заказывать.
Он, кстати, тут же похоронен, я и забыла. Вон памятник, видишь? Иди, сходи к нему. Все же дед. И моя могила там же, отец твой место купил, а то дорожает все. А я тут посижу. Не буду, пока жива, навязывать ему свою компанию.
- Ну, все? Как ты быстро. Тогда пойдем, а то ехать далеко, и есть страшно хочется. Кутнем? Я тебя приглашаю, внучек.
ПЕЛИКАН И АЛЬБАТРОС
Оно наступит. Они будут там, и вы тоже там будете. Вечером, уже сегодня.
До вечера есть день, но он не в силах сделать его другим, отличным от предыдущих. Встреча мгновенно лишила его сил, и единственно возможным оставалось делать все как обычно, доверившись своей внешней оболочке. Приветствия у лифта, студенты спешат, смеются, болтают в дверях. Только теперь он заметил какой яркий везде свет. Поворот, лестница. Он привык идти наверх пешком, для здоровья. И сейчас тоже. На него идет курчавый студент. Профессор его знает, узнает. Как тяжелы у него сегодня веки! Студент кивает, проходит, дыхание жизни касается щеки. Это его лицо будет в его жизни последним? Или другое? Лестница пуста, но сверху слышны гулкие юные звуки, хохот и топот. Увидеть тех, кто наверху, посмотреть им в лица. Но они не спускаются вниз, а бессмысленно толкутся на верхней площадке.
Он идет легко, не замедляя шага и не задыхаясь, как будто ему пропустили под мышками веревки и теперь тянут как невесомую марионетку вверх. Не будь этих веревок он бы уже упал, рассыпался, распался на заледеневшие от ужаса клочки. Холод овладевает каждой клеткой, и он слышит как его дыхание звонко бьется о лед. Немеют, отторгаются, отчуждаются о тела руки. Вот и его этаж. В глубине коридора телефонный голос толстой секретарши, обычная возня в лаборатории, приоткрытый офис коллеги. Ключи отпирают его дверь, твердое кресло принимает и придает форму телу.
Теперь только ждать. Ждать, когда стемнеет, когда медленно, беззвучно, мягко, откроется намертво вставленное, не открывающееся окно, и к нему влетят его птицы. Он уже приготовил две, две, вместо одной, банки консервированного тунца, того самого, что любил его младший сын, когда он был больной, маленький, и ничего другого не ел. Одна открытая банка стояла теперь на мини холодильнике и распространяла рыбный запах. Ничего лучше он не смог придумать в свою защиту.
Стихали звуки дня, закрывались двери офисов, постепенно перестал ныть лифт. Остался только он, как всегда, как все эти годы. Только сегодня он сидит спиной к письменному столу, лицом к окну с навсегда впаянными в бетон рамами. На подоконнике кофейник, чашка, пакетик французского кофе, фильтры, пластиковый стакан с вилками и ложками. Надо бы подняться, убрать, чтобы не слетели от удара…
Он слышал, знает, что это очень большие птицы, с огромным, немыслимым размахом черных, острых, режущих воздух крыльев. Почему Альбатрос? Что это значит? Зачем этот визит? Наверное, подобный ужас ощущают недодушеные и поглощаемые живьем жертвы удава. В сущности, это должно случаться, так может быть, почему бы и нет, какая удаву разница? Но профессор отвлекся, а в черном теплом бархате ночи появилось движение. Или ему показалось?
Так тихо, что он слышит тиканье часов в кабинете коллеги за стенкой. Вот опять. Над освещенной крышей здания инженерного факультета, где все еще тускло светились несколько офисов, колыхнулась, дернулась пустота. До него донеслись голоса гуляющих студентов, а свежий летний воздух коснулся лица. Окно бесшумно и медленно распахнулось настежь. На подоконнике стоял Пеликан.
Профессор вздрогнул, улыбнулся и подался вперед: старый друг, добрый гость, мудрый утешитель. Обретя силы, он пружинно подскочил к холодильнику и подал, встав на одно колено, птице тунца. Пеликан не двинулся, ослепительно белый профиль на черном ночном фоне, только скосил желтым глазом не на еду, а чуть выше, на переносицу человека.
-Ты раньше любил, сказал человек и смутился.
-Раньше я был твоим единственным гостем.
-Так он все таки будет? спросил пленник и снова похолодел.
-Он будет после меня, ответил Пеликан.
Человек положил горстку рыбы на ладонь и протянул руку. Белая птица чуть коснулась руки головой, прижалась, замерла, и только потом сгребла в горловой мешок немого угощения. Через распахнутое окно преувеличенно громко был слышен шелест шин с близлежащей улицы, шипение тепловой электростанции и, совсем близко, внизу, разговор пришедших на смену ночных уборщиков. Пеликан повернулся к человеку спиной и привстал на перепончатых желтых лапах.
-Ты еще прилетишь?
-Это зависит от тебя.
Белые крылья закрыли темноту и вспышкой осветили ночь. Почти полная банка консервов упала на пол. Черное теплое дыхание вползло в кабинет. Появились звезды. Профессор поднял банку и встал. Прямо на него, в свете от крыши здания инженерного факультета, летела гигантская, резкая, горизонтальная тень.
Все будет так, как он и представлял себе сегодня, снова и снова, весь день. Колоссальные черные крылья закроют оконный проем, в ярости Альбатрос не сразу найдет способ проникнуть внутрь. Тяжелое дыхание, могучие плечи, загнутый клюв у самого лица. Только хуже. Передача в мире животных, картинки в интернете, не подготовили его к Встрече. Само море ворвалось в сушь ученого кабинета, и соленые брызги коснулись седых волос.
А шум! Черные крылья бились о книжные полки, сдирали супер обложки, вышибли лампу наверху и свалили горшки с цветами. Влажная лоснящаяся масса заполнила собой весь кривой бетонный куб, неистовствуя, клокоча и кусая воздух. Наконец Альбатрос выпрямился, подобрал крылья, и застыл, но не на подоконнике, а на письменном столе, заваленном растерзанными им бумагами. Человек, обнаруживший себя спиной в проеме входной двери, тоже был неподвижен. Он был не уверен, что жив, а потому спокоен. Медленно обойдя Альбатроса справа, он вынул из холодильника непочатую банку тунца и протянул гостю.
Альбатрос взглянул на банку и загоготал, широко раскрыв клюв. Только сейчас человек заметил, что из клюва свисали обрывки свежей, окровавленной плоти. Блестящие зрачки Альбатроса смотрели ему прямо в лицо. К углам агатового мощного клюва прилипли ослепительно белые, нежные перья.
ТОБОЙ УЛЫБНУЛОСЬ БЫТИЕ
Тобой улыбнулось бытие. Расслабилось, забылось, и выдохнуло свой бессмысленный дивный подарок. Бездонная холодная пустыня протянула на звездной ладони тебя. Из черной насмешки анонимного бытия вылупился, выпростался ты и пошел, качаясь от слабости и робости, мне навстречу. Нам повезло: чудесно, невероятно, так, как только и может повезти среди безразличных и случайных притяжений и разрывов. Мы нашлись, где найтись невозможно, где все потеряно и пропало с самого начала…
Дышать бы вместе, да нельзя. Нам не дано синхронности, и ты уйдешь один. Меня ждет великая боль, великая плата за счастье в этом месте, где самое отчаянное 'я люблю' безотносительно небытию, и где боль есть мера всех вещей. Но пока мы оба еще есть, пока мы еще допущены к друг другу, пока твое легчающее тело трепетно, преданно, без устали греет мою тяжелеющую день от дня жизнь, дайте мне, словесной, воспеть немое, пленнице смерти -поклониться не знающему о ней, воя от нежности и корчась от счастья перед живым чудом, перед одуванчиком на льду.
А до тех пор, по ничьей милости, и по ни чьему недосмотру, мы будем жить, забытые временно горем, оставленные еще немного, еще чуть-чуть, полежать, слепившись друг с другом, в колыбели над пропастью, на краю. Но ведь и всякая колыбель на краю, и всякий край может однажды стать колыбелью. А потому ты, знаток вечности, ценитель наслаждений, бесстрашно спишь, свесив лапы впустоту.